Визитка
Музыка: The Glitch Mob - We Can Make The World Stop
ну и тексты:
Название: Кто из дому, кто в дом Автор: WTF The Hour Бета: WTF The Hour Размер: миди, 5,100 слов Пейринг: Бел|Фредди Категория: джен Жанр: драма, кроссовер Рейтинг: R Предупреждения: психодел, ритейлинг Краткое содержание: кроссовер с "Пролетая над гнездом кукушки" Кена Кизи. Дисклеймер: Все права принадлежат каналу BBC и создателям сериала "The Hour" Размещение: только после деанона Для голосования: #. WTF The Hour - работа "Кто из дому, кто в дом" |
…
No one ever said it would be so hard
I'm going back to the start
© Coldplay
Я просыпаюсь от глухого скрипа половиц паркета. Это ходит Большой Брат и поворачивает стрелки часов в коридоре. Коридор длинный, Брат один, а часы все тикают вразнобой. Тикают, впиваются секундными стрелками мне в голову, под кожу, вспарывают плоть каждым рваным счетом. Мне не больно, но может, я просто забыла, что такое боль. Я дергаюсь, пытаюсь дотянуться до стрелок в моей голове. Они тикают, половицы скрипят и скрепки давят мне на руки, на грудь, и еще одна, ржавая, придавила меня к матрасу, ее кривой конец впился в сердце, прямо в сердце, и кровь пропитывает истлевшие комки ваты в матрасе. Кровь застыла у меня в венах, вытекшая из сердца без остатка, сосуды покрылись красной ледяной коркой. Мне бы лежать, но времени нет, я не успеваю, сроки — всего шесть дней. Только бы вспомнить, для чего…
Я вскакиваю еще до того, как седьмые часы взрываются дребезгом, роняя стекло. Я невидима, я не вижу, слепо ползу по паркету, раню руки о разбитые стекляшки, пока не нашариваю осколки. Мир, криво склеенный по зазубренному краю, словно цветной калейдоскоп, моё зрение, как у осы. Все думают, что я глуха и не могу говорить, но все просто не видят, ни у кого нет моих осиных глаз. Я вижу, как мои слова вылетают изо рта красным дымом. Тороплюсь, шаркаю по коридору, ищу выход, но натыкаюсь только на голые стены, гладкие как стекло в телевизоре: выпуклое, холодное, скользкое стекло.
У меня забирают зрение, суют в руки швабру.
Пол грязен, в него въелась чужая кровь, тишина и стылая пыль. Я тру пол шваброй, и за мной поскальзываются люди, разбивают головы. Из меня течет, изо всех дыр, что оставили во мне скрепки. Пол мокрый, блестит красным отливом.
— Сегодня понедельник, — шелестит Большой Брат. — Давайте все подготовим до завтрака, сегодня трудный день, да и начало недели нужно начать пободрее.
Пять, четыре, три, два, один — светятся огни, со всех ракурсов начинают жужжать камеры, от софитов слепит глаза. Санитары подхватывают меня, несут в ванную с кафельными стенами и полом. Я безвольно трепыхаюсь, когда на меня набрасывается ледяной змеей вода из душа. Ее пена с мыльным привкусом лезет мне в рот, потоки водяного языка заливают глаза. Когда тебя моют до завтрака, сил нет сопротивляться, я никогда не отбиваюсь, как Ликс или Гектор, или даже Айзек, так быстрее, ведь времени так мало, а нужно так много успеть…
А еще черные доктора. У них жесткие бороды, в них засохшая табачная слюна и серый дым. Фредди иногда приносит мне мятые окурки, говорит, что утаскивает у докторов, но наверняка эта медсестра Сисси, ему ее очаровать ничего не стоит. Я молчу, затягиваюсь неподожженной сигаретой — кто же нам спички доверит… Фредди мнет окурки, крошит их в коричневую пыль и подносит к глазам пальцы. Они у него пыльные, грязные, с немного приплюснутыми кончиками, как будто у пианиста. Но я знаю, что это не так, и я все продолжаю спрашивать: Фредди, кем ты был до больницы? Фредди, не убегай!
Фредди никуда не убегает, он стоит прямо передо мной, тонкие губы растянуты в широкой улыбке: не бойся, Манипенни, я замолвлю за тебя словечко.
Большой Брат Кларенс сидит за толстым стеклом, над его головой — главные часы с таким же толстым стеклом и тяжелыми стрелками. Они грозно дрожат, отсчитывая секунды нашего заточения, и все знают — я, Ликс, Гектор, Айзек, даже упрямый Фредди, все знают, что если эти часовые стрелки вопьются тебе в грудь — тебе конец, ты будешь лежать прямо посередине коридора, окровавленный и истерзанный, но тебя не хватятся. Ночью я слышу скрип половиц и крики ветра, бьющиеся о растресканные оконные рамы, Сисси говорит, что это призраки бывших пациентов прослушивают нас сквозь картонные стены. Фредди говорит, не моли чепухи, Сисси, какая к черту прослушка, это же не МИ-6. При словах МИ-6, Фредди морщится и зло облизывает губы. Я молчу, перебираю край пижамной куртки пальцами, потому что знаю, Фредди прав, это не МИ-6. Это гораздо хуже. Это безгубое лицо Большого Брата, его маленькие глаза за роговыми очками. Он безмолвен, мы не слышим ни звука, но каким-то образом, каждое его слово отпечатывается клеймом на изнанке головы, и его голос внутри нас – хуже раскаленного металла. Я вижу слова, когда смотрюсь в зеркало. Большой Брат не говорит почем зря, он всегда краток, поэтому и слов на наших головах немного. Его все уважают, Большого Брата. Правда, если можно уважать и бояться Шокового Шалмана.
***
Никто ни разу из нас не был там, но все знают, что оттуда никто не возвращается. На днях санитары увели бедняжку Рут. Она так билась и рвалась изо всех сил, что санитарам пришлось ее ударить. Кровь из носа она не пыталась остановить, а та все текла и текла, задевая красной линией уголок губ, срываясь с подбородка тяжелыми, густыми каплями. Капля за каплей, в мое красное море в коридоре с часами. Это, как огромный кровавый атлас на полу — иногда от человека остается пара капель, но иногда его поглощает целиком, до самых кончиков пальцев, и человек смотрит на меня мутными круглыми глазами. Такие будут у Рут, когда ее тело привезут в кресле-каталке. Пока её глаза были широко распахнуты (два зеленых шарика-стекляшки), но санитары заберут их себе, потому что я знаю, я вижу, что бы кто про меня ни говорил — я вижу, какие у них глаза. Окровавленные, забрызганные кровью и мутные.
Фредди стоял недвижимый, глаза застыли на окровавленном лице Рут, а рядом метался Киш, кутался в свой теплый халат, который ему на прошлой неделе привезла жена, краснел, покрывшись испариной. Мы не заметили, как Рут увели, а потом внутри наших голов, Большой Брат вывел острыми буквами: идите в комнату отдыха, здесь не на что смотреть.
Мне дали швабру, вытереть пол, хотя там ничего и нет, только два круглых пятнышка с тонкими зубцами по краям — разбившиеся насмерть капли. Еще кровь капает из глаз Фредди — она прозрачная и невидимая, соленая на вкус, но чистая, без ржавого привкуса.
— Пусть только дадут мне возможность, и я покажу, на что способен, — бормотал он в коридоре, размазывая кровь на полу, дрожащей походкой уходя в комнату отдыха.
Не надо, Фредди, но только язык не слушается, но я изо всех сил пытаюсь сказать! Не надо, Фредди, это опасно!
Это я опасен, написано у Фредди где-то внутри. Фредди не нравится Большому Брату, не нравится чернокожим докторам и санитарам, не считая Сисси. Может, он этого не знает, но внутри него засела атомная бомба, которую посадил туда Большой Брат. Он так часто делает: сажает бомбу, чтобы она росла внутри нас, пока не разорвет на части. Детонатор тикает вразнобой, по желанию Кларенса, только звук неумолимо становится громче.
Под оглушающее тиканье он подрался с Гектором, их едва разняли и сунули обоим по таблетке под язык. Гектор свою проглотил, он хочет вылечится. У него есть жена, она навещает его каждые выходные, разглаживая до хруста накрахмаленные платья, улыбается мне, не размыкая идеально накрашенных губ.
А свою таблетку Фредди вытер от слюны грязным рукавом и аккуратно опустил в нагрудной карман, «на всякий случай». Я-то знала, что он играет с ними в покер, чтобы выиграть пачку мятых сигарет. Я свои тоже не ем, прячу под язык и отдаю Фредди. Я в покер не играю, не умею. Никто после прихода Фредди таблетки теперь не ест, только старики слушаются. Только старики.
***
В комнате отдыха тихо, только трещит граммофон, выдавая одну и ту же пластинку. Мы ставили на голосование, чтобы купили новую, но Большой Брат отклонил предложение – это нам не нужно, и мы послушались. Мы всегда его слушаемся.
— Эй, что ты копошишься, иди в комнату! — меня грубо окрикивают, но я даже не дергаюсь — я научилась не реагировать.
— Она глухая и немая, — говорит медбрат, берет меня за плечи острыми когтями, тащит вперед, как сова — полевку. — Ей только швабру доверить и можно, хоть не слепая, на том и спасибо. Бел, а Бел, позвени-ка! Язычок откусила?
Все они путают. Эти воры крадут мое зрение каждое утро, суют в руки ненужную швабру, но я слышу. Это ночью Большой Брат выключает свет, и все отделение замирает, почти умирает, как на черно-белой фотокарточке, но еще дышит, потому что для дыхания не нужно видеть, слышать, говорить или чувствовать. Вдох-выдох, вдох-выдох. Айзек говорит шепотом, что это как дышать в скафандре: дышишь резиной и видишь только грязные разводы. Только в прошлый раз, говорит мне Айзек, мне в глаза бил белый свет, и я почти что ничего не видел. Но почему-то, добавляет он, с противным скрежетом хрустя пальцами (это потому что мы давно не двигались толком, заржавели), почему-то белую темноту переносить легче, чем черную. Я, помня его слова, не сплю, задыхаюсь. Жду шестые часы в коридоре в предрассветном запотевшем стекле.
Фредди сидит на стороне острых, вместе с Ликс, Гектором и Айзеком. Он не играет в покер или в тысячу, замусоленная колода карт торчит у Ликс из нагрудного кармана. Фредди только задумчиво жует губы, теребя в пальцах желтый огрызок тупого карандаша.
За нами следят. Большой Брат смотрит на нас с медбратского поста, и черные доктора следят, скрипя по выскобленному кафелю теннисными туфлями. На этот звук Фредди оборачивается, застывает на несколько мгновений, когда всё затихает вместе с ним. Он думает, что за ним наблюдают, но это правда, их много, сто, тысячи, только это неправда, потому что у нас висит медная табличка, прибитая к кленовой доске: «Поздравляем отделение, обходящееся наименьшим количеством персонала». Наверное, отделение наградили, потому что не знают, что тени тоже живые, охотятся по ночам, в дневное время неслышно ступая в такт скрипу по кафелю, в такт секундному ходу часов.
***
Фредди влетел в больницу, будто жил там с момента ее основания. Покрутился, засунув руки в карманы слишком большого для него пальто, смерил взглядом Большого Брата. Он маленький, взъерошенный, как мокрый воробей после дождя на жестяном подоконнике, но с походкой тощей гончей — я таких видела в загородном доме, куда иногда выбиралась на выходные. Шерсть, правда, у них была гладкая, блестящая, а у Фредди волосы на головы — взъерошенные черные кудри, торчат, совсем как кости из его тела, выпирают, чуть ли не дырявят пергаментную кожу.
— Я Фредерик Лайон, вообще-то Фредди, — он обвел глазами всех по очереди, покачиваясь с пятки на носок. — Не стоит меня так бояться, я с БиБиСи.
Он прошел в дневную комнату, оперся на косяк и склонил голову набок.
У восточной стены сидели, прислонившись к стене, словно набитые гнилой картошкой мешки, хроники. Это как отходы, вроде использованного сценария, плохо пропечатанной статьи или поврежденной пленки. Это, с сожалением говорит Кларенс, неисправный материал, иногда они такие с самого начала — их привозят в кресле-каталке, обвисших и размякших, опирают о восточную стену, оставляя там гнить. Фредди почувствовал этот гнилой запах прелой безнадежности, отвернулся от их белых и пустых лиц. Иногда, хроников неправильно разбирают на части, чтобы починить и неправильно собирают вместе. Человеческое тело — маленькие, крошечные винтики — и очень легко что-нибудь обронить или потерять. И если что-нибудь теряешь, человек тоже теряется, пропадает куда-то. Питер Даррел теперь хроник, доктора наверное потеряли что-то в Шоковом Шалмане — Питеру тогда хорошо досталось: несколько дней продолжал дымиться и искрить — это каратились провода внутри его тела. Сейчас он обычно сидит у окна, посмеиваясь как пьяный, так тихо, что со стороны кажется, что он трясется, все время. Но видно, что глаза его — мёртвые, как у дохлой рыбины, провалявшейся пару дней на сухом берегу во время отлива.
Рэндалл тоже хроник, поступил год назад как острый, но с ним вышло по другому — ему что-то в голове переключили, или Кларенс вытащил предохранитель из бомбы внутри него, она и рванула, только не разорвала Рэндалла на части. Он не был буйным, но только однажды его забрали два черных доктора, а он бросил нам на прощание: «Оруэлл прав, все мы — числа», только никто не понял, что это он имел в виду. Его никто не видел, наверно недели две-три, а привезли совсем другого — морщин будто стало вдвое больше, лоб — жирный лиловый синяк, и точка промеж глаз, будто мишень. А сами глаза — выжженные, или просто стеклянные, а выжжено все изнутри, словами Большого Брата внахлест так, что вся голова — сплошное пепелище. Рэндалл сидит в углу, в кресле-каталке и мнет старую фотокарточку, истертую и до жирного блеска измусоленную. Иногда к нему приходит Ликс и тоже начинает теребить карточку, молчит и гладит его по руке, разглаживая сухую кожу. Никто не знает, что там — он никому не показывает, Ликс молчит глухо, да и не видно там ничего — вся фотография осталась на пальцах Рэндалла, черных от краски. Иногда, черным докторам удается раздразнить их: «Эй, Рэндалл, кто там был на фотокарточке?» Рэндалла сначала просто бьет мелкой дрожью, а потом он начинает разглаживать складки пледа на коленях, яростней и яростней, пока обессилено не заваливается на бок. Ликс сидит рядом с ним, держит крепко за руку, удерживая, чтобы совсем не упал за борт, держит до белых полукружий, что непонятно, кто за кого держится.
У западной стены сидят острые — те, кого еще можно лечить. Они боятся хроников, все, кроме, Ликс, конечно же. Кларенс умеет надавить, поэтому, поправляя очки, всегда добавляет с медбратского поста:
— Пейте таблетки, следуйте нашим указанием, помните, ведь вы здесь для того, чтобы вылечится, если не хотите оказаться… там.
Почему-то там всегда темно, и острые стараются держаться своей стены, где всегда светло, что очень странно, но это правильно — если бы свет падал на хроников, те бы давно уже выцвели бы, расплавились и рассохлись как оконные рамы у нас в комнатах.
Фредди тогда бросил на нас взгляд, обернулся и увидел вахтенный журнал.
Острые тоже друг за другом шпионят и строчат увиденное в вахтенный журнал. Кто-то чихнул, не прикрыв рот рукой — в вахтенный журнал. Все записи Кларенс перепечатывает и складывает стопкой у себя на столе. Журнал Фредди очень заинтересовал тогда, он его не открывал, только бросил украдкой любопытный взгляд через плечо.
Я еще тогда заметила, что Фредди всегда что-то искал, вертелся и крутился, не вынимая рук из глубоких карманов. Он обошел комнату по кругу, протягивая руку, чтобы познакомиться, повторяя, глядя на наши притихшие, растерянные лица.
— Я Фредерик Лайон, можно просто Фредди. Да не волнуйтесь вы так, я с БиБиСи.
— Ну и жарко тут у вас, — он скинул пальто с плеч и бросил на кресло.
Последняя — я. Мне на него страшно было смотреть — вдруг догадается, что притворяюсь, а он руку тогда протянул, стоял и ждал терпеливо, даже, кажется, улыбался. Лицо узкое, как и весь он, узкое и тонкое, губы растянуты в серьезной отчего-то полуулыбке.
— Здравствуйте, мисс.
— Бел Роули глухонемая, — подал голос Айзек. — Она всех боится, даже, наверное, тени собственной. Ей часто дают подметать пол, вот.
Я очень хорошо помню эту руку, потому что смотреть на Фредди мне было страшно. Я смотрела на его ладонь — торчала из широкого рукава пальто, тощее и костлявое запястье крепилось к тонким, прозрачным и призрачным пальцам. Рука не думала опускаться, все еще была протянута для рукопожатия. Ладонь неслышно прикоснулась к моей, и что-то со мной стало происходить, страшное и пугающее. Кровь забурлила, скрепки, впивающиеся в мою грудь растаяли, вдруг я стала настоящей, осязаемой и живой. И улыбка Фредди стала живой и осязаемой, стала шире, даже как следует не помещалась на его худом лице, выходила за краешки.
— Мистер Лайон, — откашлялся Большой Брат. — Я старший брат Кларенс. Знаете ли, у нас в больнице строгие порядки, и мне бы не хотелось, чтобы вы их нарушали, жаль конечно, разлучать вас с мисс Роули, но…
Фредди даже не обернулся, сощурил глаза, словно говоря, что Кларенс его не обманул, как и я не обманула, и эти слова облаком коснулись моей головы, остужая ожоги от клейма слов Большого Брата.
— Разумеется, — сказал он таким голосом, что сразу понятно стало, имел в виду он совершенно обратное. Вздернул подбородок, выпрямил спину, я видела, как Кларенс склонил голову набок. Примеривались друг к другу, принимали брошенный, как пальто Фредди, вызов.
Он напоследок улыбнулся мне и отпустил руку.
***
— Бел, — зовет меня Фредди, но я не поворачиваю голову, лежу в кровати и смотрю в потолок, считая вдохи и выдохи. Вдох-выдох, вдох-выдох, выбеленная штукатурка потеет словно мутное стекло, смазывается в ночном пухе мглы.
На кровать мне падает что-то, бумажное, шелестит страницами на сквозняке.
— Ивнинг Стандард, свежий, — говорит Фредди. — Я знаю, что ты слышишь. И говорить тоже можешь.
Я давно уже не видела газет. Да и новостей тоже — девятичасовые новости на БиБиСи показывают уже после отбоя, а Кларенс говорит, что новости — совершенно ненужная вещь. Я тянусь за газетой, трогаю за шершавые страницы, смотрю черные заголовки со смазанными фотографиями в серо-утренней мгле. Говорю: «Спасибо».
А потом, помолчав, Фредди возится, под ним скрипит кровать, скрепки протяжно волочатся за ним, стараясь зацепить обратно в ту же позу — руки по бокам, глаза в потолок — он поворачивается на бок, подперев рукой щеку. Словно ждет, пока я еще что-нибудь скажу. Я открываю первую страницу.
— Спасибо, — голос, словно ржавая сточная труба, забилась молчанием, но я кашляю, проталкиваю молчание в рот, сплевываю со слюной.
Фредди тихо смеется, почти неслышно, только чувствуется вибрация и видна полоска белых зубов. Говорит мне, что если мне надо потренироваться, то время еще есть, седьмые часы разбиваются позже. Особо повертеться на койках не получается — они узкие, как гробы на катафалке, глубокие, разевают беззубые рты, ждут, когда мы будем готовы упасть, когда скрепки изрешетят нас насквозь так, что нечего будет придавливать к матрасу.
Я говорю. Продолжаю говорить, о всяком, о чем слышала у черных докторов, пока подметала пол, о чем тихо переговаривается Большой Брат с медбратами, что по секрету рассказывает Сисси Айзеку, все-все. Я — Бел, но мой голос вовсе не звенит, наоборот, хрипло вырывается клочьями из моего горла, как уродливый птичий крик. Фредди молчит, смотрит прямо на меня, и глаза у него непрозрачные, не видно ничего, что внутри его головы, но я знаю, я каким-то образом знаю, что там нет выжженных слов Большого Брата.
— Только, Манипенни, это нужно держать в секрете, хорошо? — он прикладывает палец к губам.
— Почему Манипенни? — спрашиваю я, дотрагиваясь ладонью до горла, счищая с него засохшую кровь и ржавчину. Как же я, оказывается, заржавела за все это время.
— Потому что я — Джеймс, — отвечает Фредди, и тут же седьмые часы с грохотом падают на пол.
***
Фредди всегда что-то искал. Он искал камешки в манной каше на завтрак, рылся в бумагах Большого Брата, когда тот уходил с поста, мял сигареты в зубах, дышал через них.
— Я голосую за то, чтобы нам выдавали зажигалки и сигареты, — говорит Фредди. — Мы покупаем свои же сигареты, а их нам выдают как младенцам!
Кларенс в этот раз проигрывает, но, поправляя очки, обещает Фредди, обещает мне, что вернется, он говорит это мне, в мою голову, но теперь я защищена облачными словами Фредди. Слова Большого Брата соскальзывают и гаснут, но я запоминаю, и мне страшно, потому что я знаю — Кларенс сломает Фредди. Он не знает как, но сломает, и я знаю это, пытаюсь оттягивать момент. Заметаю напускное спокойствие Большого Брата в совок, выбрасываю его прочь.
В первый раз, когда Фредди утаскивают в Шоковый Шалман, я пытаюсь их остановить, кусаюсь, правда только потому, чтобы не кричать Фредди: «Беги, Фредди! Не ходи туда! Оттуда невозможно вернуться!». Он рылся в ящиках Большого Брата на посту, когда его поймали. Тонкие ноздри Кларенса побелели от злости, а Фредди тем временем украдкой кладет мне в карман что-то тяжелое.
Он меня понимает без слов, утаскиваемый докторами, он кричит в ответ:
— Это не невозможно, когда возможно!
Я его очень долго жду, даже после отбоя, стаскивая с себя скрепки, поворачиваясь к двери. Его вкатывают далеко за полночь, обмякшего, с красными пятнами на лбу. Рот у него скошен в сторону, руки дрожат, и весь он дрожит, ежится, будто хочет стать еще меньше и тоньше. Я снова жду, разглаживаю его принесенную вчера газету, жду до самого утра.
Утром Фредди просыпается, будто ни в чем не бывало, закуривает сигарету разрешенной зажигалкой и с наслаждением выдыхает серый дым, от которого духота рассеивается, забивается в углы.
— Ну наконец-то, а я думал, что с ума сойду.
Он мне показывает какие-то бумажки, которые нашел у Кларенса, чертит кроссвордную сетку, спрашивает что-то у самого себя. Вытаскивает из моего кармана вчерашнюю находку, загораживает плечом от черных докторов, прикладывает к разгаданному кроссворду бумажку, которая оказалась в портсигаре — той самой штуке, которую мне вчера положил в карман Фредди.
— Он знает, — то ли говорит, то ли читает Фредди, щурится.
Фредди таскают в Шоковый Шалман чаще, чем всех нас вместе взятых. Некоторым никогда еще не пускали ток в голову, а Фредди испытывает такое снова и снова. Кларенс задался целью сломать Фредди окончательно, а тому было словно нипочем, только курил он гораздо больше обычного, нервничал, оглядывался на Большого Брата, который тоже казался страннее обычного, будто он опасался Фредди. Прижимал коричневый портфель ближе к себе, когда проходил мимо него.
Фредди все время что-то пишет огрызком карандаша на обрывках бумаги. Многие пишут. Гектор пишет письма жене, Айзек рисует какие-то неясные фигуры, а Ликс пишет просто так. Фредди косится на Кларенса, а сам смотрит в стол так, словно внутри него что-то растет, будто и в него Кларенс заложил бомбу, которая его разорвет. А я бросаю швабру, отпихиваю плечом черных докторов, читаю каждый вечер Ивнинг Стандард — делаю что хочу, и к черту остальных.
— Главный вопрос: действительно ли у нас есть права здесь или это все — красивая иллюзия? Да послушайте же! — Фредди почти кричит, не дается санитарам, уворачивается от них, когда черные доктора неуклюже топчутся на месте, не зная как схватить его, хотя было это проще простого — тронуть за плечо. Но я конечно же им не скажу ни слова, все мои слова принадлежат только Фредди. — Если мы не можем разумно ставить под сомнение часть тех действий, которые, очевидно, вероломны, значит, мы не свободны!
Его уводят, снова, опять в Шоковый Шалман. И я снова жду, когда он вернется.
После, другие острые тоже начинают брать с него пример. Ликс таскает виски, на жесткие выговоры Большого Брата отвечая, что «виски — последнее подтверждение того, что Бог нас любит, не лишайте этого нас, пожалуйста». Кларенс молча выхватывает бутылку из ее рук, и видно, что и у него терпение не железное. Айзек перестает писать в вахтенный журнал, вместо этого он рисует в них карикатуры, отчаянно напоминающие Кларенса. Гектор начинает заигрывать со всеми сестрами-практикантками, не обделяя вниманием даже Сисси, на их кокетливые улыбки отвечает: «это называется ‘популярность’». Фредди лишь посмеивается, глядя на это, и кажется, что не только я от его смеха стала осязаемой и живой. Не только я.
Фредди просит Большого Брата об отпуске. Говорит, что у него все уже организованно, он уже договорился. Что у него есть друзья из Порт-Айзека, готовые принять человек пять-шесть, прокатиться в Северном море. Даже вешает лист желающих записаться. Большой Брат рядом с листком крепил свои вырезки о крушениях катеров, о ураганах и погодных дневников.
— Роза и Кики прекрасны, Кларенс, они вам понравятся, — Фредди усмехается, глядя как морщины на лице Большого Брата обозначаются четче и резче. — Не хотите записаться?
Кларенс уходит.
До Порт-Айзека ехать почти что пять часов, но для никого это не имеет значения, все высовываются из окон машины, кричат что-то, а из радио надрывно льется музыка. Оказывается, за дверями больницы бушует лето, заглатывает буйными красками зеленую и холодную весну, солнце палит и жжёт кожу. Но жжёт приятно, не то что каленые слова в голове, которые, кажется, совсем перестали болеть, словно стерлись. В багажнике оказывается ящик виски, который мы пьем прямо из горла, потому что стаканов или кружек взять никто не догадался.
На катере становится немного прохладнее, я выхожу с бутылкой на корму, прикуриваю сигарету, пряча огонь от встречного ветра.
— Вот бы все время так, — говорю тихо, когда Фредди садится рядом.
— Так будет, — обещает он. — Мы будет где хотим. С кем захотим.
Я ему верю. Я ему всегда верю, даже без выпитого виски.
Я знаю, что во Фредди вертятся и крутятся шестеренки, гладкошерстная черная гончая нюхает морской воздух, ищет дичь, которая ускользает, как блик солнца на водной глади, кроваво-красный, с янтарным отсветом, как на дне бутылки виски.
Вечером мы возвращаемся в больницу, ступаем по мокрому полу, ложимся на койки, смеемся. Только тихо, чтобы Кларенс не услышал, потому что он всегда здесь. Всегда.
— Манипенни, — тихо говорит Фредди, его перебивает сквозняк за окном и тиканье полуночных часов. — Почему я в Шоковом Шалмане чаще, чем все остальные?
Я молчу, потому что знаю ответ, жду, когда наконец-таки решусь ответить, пишу мысленно ответ на бумаге, совсем как неотправленное письмо. Потому что Кларенс боится, что ты что-нибудь найдешь, я не знаю что, но ты найдешь, обязательно найдешь. Ты всегда что-то ищешь и находишь.
Вместо этого, я говорю:
— Потому что ты не отступаешь. Потому что, правда для тебя важнее, чем собственная безопасность. Потому что, если бы моя жизнь была под угрозой, я бы пришла к тебе. С верой, что ты доберешься до истины. Потому что ты не такой как все, Фредди. Ты докопаешься, обязательно докопаешься.
— Завтра, — отвечает мне Фредди. — Завтра.
Мне кажется, что призрачные страницы завтрашнего Ивнинг Стандарда зловеще чернеют огромными заголовками, но Фредди бормочет что-то, и это усыпляет, я дышу полной грудью, совсем не замечая приковавших меня к кровати скрепок. Или потому что я теперь живая и осязаемая, и скрепкам не хватает сил меня держать, и я с легкостью могу их разорвать. Но я не двигаюсь, боюсь спугнуть этот триумф.
— …Ни у кого, у дождя даже, нет таких крохотных рук.
Я засыпаю. Впервые, за все это время.
***
Когда Кларенс заходит в разгромленный кабинет, у него падает маска деланного равнодушия. Она сползает с него, как кожа рептилии, сухая, как чешуя.
Я захожу вместе с любопытными острыми, смотрю, как Большой Брат меняется в лице, медленно поворачивается, впивается взглядом во Фредди, но потом успокаивается, морщины на его лице немного разглаживаются и раскаленный голос становится прохладным и спокойным, прохладнее антарктического льда. Он говорит таким голосом весь день, не подавая виду, как взбешен на Фредди.
Днем Фредди утаскивают в Шоковой Шалман, и сколько бы я ни ждала, всю ночь и все утро, он не возвращается.
Фредди был бледным и напуганным, теребил в руках сигарету и крошил табак в пальцах. Он боялся, боялся как и все, что на этот раз просто не отделается, что страх окончательно заберется в самое нутро, наполняя жидким азотом. Что все мысли разбегутся, не сможешь больше их поймать, обожжешься об их хвосты, точно у комет. Что станешь таким же овощем, хроником, будешь вечно сидеть у восточной стены в темноте.
Тем не менее, он держит голову прямо, всклокоченный и растрепанный, улыбается нервно и победно.
— Я докопался до вас, Кларенс, — говорит он, повиснув на руках черных докторов, пока его утаскивают прочь.
Кларенс бледнеет, на щеках выступает горелый румянец цвета жженной бумаги.
Через неделю после отсутствия Фредди к нам за игральным столом подсаживается Кларенс. Ликс спрашивает о Фредди, но он качает головой на тонкой шее, завораживающе улыбается узкой змеиной улыбкой.
— Потерпите, он вернется.
Я пишу письма, складываю неровной стопкой. У них есть адресат, но нет адреса. Я все спрашивала Фредди, кем он был до того, как мы встретились. Но разве за ним угонишься? Все мои письма начинаются со слов «Дорогой Фредди». Мои письма не ждут ответа, мои письма не ждут, чтобы их открыли. Я отвечаю на неполученные письма Фредди, которые он никогда не писал. Я их пишу, чтобы сказать то, что не умею, пять-четыре-три-два-один, слова, как какой-то отсчет перед неизбежным. Мой почерк небрежен, я давно разучилась писать. Кто уже пишет в век печатных машинок. Я вспоминаю костлявые, сплюснутые пальцы Фредди, смотрю, как Клапенс печатает что-то за толстым стеклом, не отрывая взгляда за очками от клавиш. Я вдруг вспоминаю, где видела такие пальцы. У себя самой, на их кончиках запах бумаги и типографской краски, желтоватый след никотина, невыветрившийся привкус спешки и сроков, электрический ток новостей в девять часов.
Я мусолю карандашный огрызок, записывая им слова в неотправленных письмах, когда дверь отделения распахивается. Черные доктора ввозят каталку в дневную комнату, оставляют у восточной стены. В ногах лежит карточка, где жирными буквами выведено: Лайон, Фредерик. Послеоперационный. А ниже чернилами: лоботомия.
Каталка неожиданно широкая, шире чем наши могилы-койки, и узкое лицо Фредди тонет в белой подушке, сливается белым лицом, где единственный цвет — ало-фиолетовые кровоподтеки вокруг глаз.
Я остаюсь с каталкой, надеюсь, что у восточной стены мне не будет страшно, но чувствую, что с Фредди что-то не так. Я хватаю его за руку, ожидая, как зазвенит кровь в жилах, как его пальцы перестанут быть такими белыми и призрачными, но ничего не происходит. Ликс, Айзек и Гектор тоже украдкой посматривают на него. Прячутся за серым сигаретным дымом, опускают глаза, отводят взгляды, но я-то вижу. Теперь я все вижу.
Я думаю, как Фредди поступил бы на моем месте. Но я знаю, чего бы он точно не захотел — лежать вот так двадцать, тридцать лет, словно мертвый, мертвый, словно теперешние сводки новостей, чтобы Кларенс смеялся змеиными губами, показывая — так будет с любым, кто будет совать нос в чужие дела, с любым. Я это знаю не хуже того, что даже сейчас, даже без Фредди я буду делать что вздумается, и пусть все идут к черту или куда дальше.
После отбоя полуночные часы молчат, но я чувствую их тиканье, в своей голове, стрелки все еще в моей голове, но главное, что скрепки больше меня не держат. Я беру подушку и иду к кровати Фредди, где он лежит, впервые уставившись глазами в потолок. Они теперь прозрачные, помутневшие, сквозь них я наконец-то вижу, что у него внутри. Видела бы, но теперь все выжжено, все провода закоротило, внутри него теперь клочьями схватывается сажа. Я не могу видеть этой черноты, накрываю Фредди подушкой, прижимаю сильнее, жду, когда он начнет биться и трепыхаться, но ничего такого не происходит. Я только слышу, как сердце перестает биться, как бомба внутри него перестает тикать. Я отнимаю подушку от его лица. Прозрачное стекло глаз все еще смотрит в потолок, призрачные ладони отвердели, как мрамор. Я закрываю ему глаза пальцами, поправляю одеяло на груди. Медленно ложусь к себе обратно на койку.
Кларенс не сломал Фредди, могила не забрала Фредди, не утянула его на самое дно черной дыры. В руках моих тают последние отголоски его смеха.
— Все правильно, Бел, — шепчет мне Ликс. — Правильно.
Я молчу, снова притворяюсь что не слышу и не могу ответить.
— Не будь дурой, Бел, все ты слышишь.
— Спи, — говорю я.
— Все кончено?
— Да.
Я лежу на кровати, в полной тишине, меня не донимают больше тиканья часов в коридоре, не донимает шарканье теннисных туфель по выскобленному кафелю, никто не двигает стрелки часов. Я лежу и думаю, что пора что-то делать. Сроки. Шесть дней, на седьмой — эфир. Девятичасовые новости, их ни за что нельзя пропустить, они самые важные. Что-то делать, только что, я не знаю. Кажется, я совершенно разучилась жить. Но я научусь, обязательно научусь.
Можно было бы погулять в Лондоне. Посмотреть, как Темза разбухает летними дождями, как кроваво-красный закат отливается в чашках чая в кофейне на Трафальгаре. Можно было бы курить и стряхивать пепел в реку. Ждать новостей, проявления пленок, пить виски, чтобы... как там говорила Ликс? Чтобы знать, что Бог где-то есть, и он нас любит. Я в него не верю, но верю в виски. Кажется, из всех дыр, что оставили во мне скрепки и часовые стрелки, вытекла вся кровь, ушла в койку-могилу вместо меня, и в моей груди появилась удивительная легкость до сосущей пустоты внутри.
Но первым делом я вернусь в Лаймгрув, где все началось. Кларенс думает, что я не слышу и не говорю, но зато я вижу. Я видела, что искал Фредди, только не знаю, знал ли Большой Брат об этом с самого начала. Знал ли? Было ли это все специально, знал ли об этом Фредди?
Я вернусь в Лаймгрув, я все не могу вспомнить, какого цвета была лампа на столе.
Меня там давно не было.
Название: it takes two to be serious Переводчик: WTF The Hour Бета: WTF The Hour Оригинал: it takes two to be serious by postcardmystery, разрешение на перевод отправлено Размер: драббл, 597 слов Пейринг: Фредди/Бел Категория: гет Жанр: нуар Рейтинг: R Предупреждения: убийство за кадром Краткое содержание: Она тонко улыбается и прихватывает зубами сигарету, а он щелкает для нее зажигалкой и кладет пистолет на стол в одно движение. Он не убийца. Она не вор. Но когда приходится, они надевают эти маски. Нуар!АУ Дисклеймер: Все принадлежит каналу ВВС Размещение: только после деанона переводчика Для голосования: #. WTF The Hour - работа "it takes two to be serious" |
Она хранит пистолет в ящике стола и нож — в дамской сумочке. Он закладывает за ухо сигарету и всегда держит ручку в руках. Она — не совсем сила, а он — не совсем рассудок. Только она может разгадывать кроссворды, а однажды он заколол человека прямо в сердце с первой попытки. Он может найти кого угодно, и она по-хозяйски натягивает его поводок. Не лучшая жизнь, которую можно прожить, только не в Лондоне, но но она — всё, что у них есть, и этого более чем достаточно.
— Они не нанимали нас, — говорит Бел, постукивая ногой, и Фредди усмехается, ощущая запах погони, и взбудораженно отвечает:
— Но это гораздо лучше, чем наше шестисотое дело о внебрачных отношениях, не так ли?
— МИ-6 сбросит твой труп в Темзу, - говорит Бел, заправляя за ухо прядь волос. — Не могу сказать, что стала бы их за это винить.
— Ты же не думаешь так на самом деле, — пренебрежительно произносит Фредди, и Бел поднимает бровь.
— Ты правда так думаешь? Как мило с твой стороны.
Ее недооценивают, потому что у нее фигура как у Мэрилин Монро и точно такие же светлые волосы. Его недооценивают, потому что его запястья тоньше ее, и он дергается, когда она произносит его имя.
Она опасна, одна правильная обворожительная улыбка — и вот она уже оказывается в вашем доме, слепя вспышкой фотоаппарата. Он острый на язык, но нож в его кармане еще острее, он дерется не на жизнь, а на смерть, и даже если он бьёт противника больше и выше, то почти всегда одерживает верх. Она тонко улыбается и прихватывает зубами сигарету, а он щелкает для нее зажигалкой и кладет пистолет на стол в одно движение.
Он не убийца. Она не вор. Но когда приходится, они надевают эти маски.
— Новое пальто, — говорит Бел, и Фредди виновато улыбается.
— Помнишь Уайтчепел? — говорит он, и Бел щурится.
— Возьму горючее, — произносит она, и Фредди обнимает ее за шею со словами:
— Ты действительно такого низкого мнения обо мне? Он уже в Темзе.
— Но для меня это не повод изменить мнение, — говорит Бел, но все равно позволяет Фредди поцеловать ее.
Он ищет правду, только с маленькой буквы. Она хочет быть свободной и зарабатывает свою свободу чужой кровью. Он трахает ее на узкой кровати в Клапхэме, но чаще всего сверху именно она. Она стонет его имя ему в ухо, он целует ее между ног, часами упиваясь ее соками. Он слишком худой, а она слишком красива, и никто не понимает, почему они вместе. Он заставляет ее смеяться и заставляет кончать. Она смотрит на него и знает, что он скрывает, щелкает пальцами, и он всегда следует за ней.
"Ты слишком хороша", — отзывается в их ушах, но никогда не зазвучит правдиво, не с пистолетом под подушкой и стихами на его губах вместо колыбельной, которые он шепчет, пока она не заснёт, уткнувшись в сгиб локтя.
— Вы понимаете, что мы можем убить вас прямо сейчас, мистер Лайон? — говорит агент, и Фредди усмехается слишком провоцируеще, чтобы назвать это улыбкой.
— Но что удивительно, пока не убили, — отвечает он, с сигаретой в губах. — Вы пришли, чтобы предложить мне работу? — в ответ одна тишина, и он фыркает. — Серьезно? Скажите мне, секретная служба Ее Величества заинтересована в сокрушительной победе пролетариата над буржуазией?
— Вы можете испытать свою удачу в России, — бесстрастно отвечает агент, и Фредди хмыкает.
— Я так не думаю, — терпеливо говорит Бел, и Фредди ухмыляется ей в изгиб шеи, садится и прикуривает сигарету.
— Сколько вы мне заплатите за Россию? Начальная ставка — десять.
— Не обращайте на него внимания, — произносит Бел, пока он медленно выпускает высокую струйку дыма.
— О, нет, погодите. Вам слабо?
Им совсем не слабо. Ни на пенни.